23 февраля 1944 года началась депортация чеченцев и ингушей с Северного Кавказа в Казахстан. Настоящее Время публикует воспоминания жителей Ингушетии о принудительном выселении, смерти близких, жизни в ссылке и возвращении на родину
23 февраля 1944 года началась депортация чеченцев и ингушей с Северного Кавказа в Казахстан. Настоящее Время публикует воспоминания жителей Ингушетии о принудительном выселении, смерти близких, жизни в ссылке и возвращении на родину
Джабраила Медова арестовали в 1937 году, незадолго до того, как маленький Якуб появился на свет. Обвинили в бандитизме и в 1938 году расстреляли. Как погиб Медов-старший, семья узнала только из справки о реабилитации, полученной в 1961 году. В 1944 году его еще ждали домой. Поэтому когда 23 февраля во дворе дома появились солдаты, мать подумала, что их пришли арестовать как семью "врага народа". Якубу тогда было шесть лет.
Утром мать не успела нам ни яйца зажарить, ни чурек подать, мы не завтракали. Пришли два солдата, сказали, что нас забирают. Мать решила, что из-за отца.
Два сына у дяди было, и нас трое с моими двумя сестрами. Пятерых детей посадили на арбу, а мать, бабушка моя по отцу и жена дяди — пешком. Около мечети жил Аушев Исраил, большой двор у него был. В этом дворе мы до сумерек просидели. Нас посадили на вещи, которые мать и бабушка смогли собрать, укутали одеялами — зима была. Шел крупный снег.
Стали появляться большие машины, покрытые брезентом. Позже я узнал, что это студебеккеры. Нас посадили на эти машины и вывезли на железнодорожную станцию. Загрузили – и сразу вагоны закрыли.
Мне хотелось ехать, было интересно сесть на машину. И на поезде тоже хотелось. Но я знал, что это трагедия. Потому что кругом слезы, кругом крики. Женщины тянут вещи вверх на машину, солдаты не дают. Рвутся наволочки, перья разлетаются повсюду.
"Он отстал от поезда. И его застрелили"
В вагоне печка стояла. Туалета не было, места было очень мало. Не то что ложиться — стоять трудно было. Целый день и всю ночь буржуйка горела, но она маленькая для такого огромного вагона. Холодно.
Во время остановок приносили одно ведро пшенной каши. Взрослые не ели эту кашу, давали детям.
Опаздывать нельзя было. Если поезд тронется, а ты остался, не можешь сесть — могли застрелить. Я один случай такой видел. Он отстал от поезда. Бежал. Он бы не догнал поезд... И его застрелили.
Люди пытались умершего человека спрятать, закладывали его вещами. Но солдаты приходили, обыскивали, выносили — и на снег. Оставляли. Хоронить было невозможно: поезд не стоял, чтобы можно было вырыть могилу. Не знаю, куда эти трупы потом делись.
Мать говорила, более двух недель нас везли. Наконец, эшелон остановился. Ни впереди строений не было, ни справа, ни слева. Ни домов, ни бараков, ни деревьев — ничего.
Стояло огромное количество саней, запряженных быками, волами, несколько лошадей было среди них. Нас стали погружать на эти сани. Вечером прибыли в село. Оно называлось Новочеркасском, одна улица там была. Длинная-длинная, километра два или три.
Трупы за стеной
Нашу семью: пятеро детей, моя мать, жена дяди по отцу и бабушка по отцу — поселили к одной украинской старушке. С марта до осени пробыли у нее, а осенью она сказала: "Мои дочери возвращаются с работы, вам надо переехать куда-то".
Мы попросили у нее лопаты, за селом вырыли землянку. Топить было нечем... Местные жители выходили за своими коровами с ведрами, каждая семья за своим скотом собирала навоз. Этот навоз они сушили и делали так называемый кизяк. Складывали его на зиму. Наша бабушка тоже попыталась собрать кизяк — ее побили, не дали собрать.
С нами по-соседству, через стенку, жили Албогачиевы, большая семья. Семь человек у них умерло. Они эти трупы за стенкой складывали, потому что хоронить было невозможно: зима очень суровая, даже ломом могилу не вырыть. К этой стенке мы, дети, боялись ложиться, потому что знали, что на той стороне лежат мертвецы. И бабушка сама ложилась к этой стенке, а потом мы — на пол.
Наш комендант был очень жестокий. Он заходил в каждый двор, выводил молодых ингушек. И мою мать тоже. Осенью и весной речка затягивалась нетолстым слоем льда — и все эти женщины должны были перейти реку, уходили далеко и месили глину для кирпича. Желтую глину водой заливают, потом солому [добавляют] — и месят ногами. К осени у матери потрескались все ноги, кровоточили. Я просил: "Не ходи, пожалуйста!" — "Нет, меня кнутом будут бить".
Там был какой-то цех, сушили рыбу. Работники, наверное, ее ели — и бросали косточки соленые. Я их собирал, дробил камнем. И ел эти рыбные кости.
"Немцы, чеченцы, ингуши — враги народа!"
В первый класс я пошел в десять лет. Стариком пошел в школу...
В седьмом классе у нас была учительница. Уже в годах, взрослая, наверное, под пятьдесят лет ей было. Конституцию и географию вела. Когда она на уроке стала говорить о Северном Кавказе: вот это Дагестан, вот это Кабардино-Балкария, это Северная Осетия — я навзрыд заплакал. Она подошла, погладила меня по голове: "Ничего, ничего, все исправится". Я еще сильнее заплакал. Настолько мне было обидно, что называли республики Северного Кавказа, а нашей республики не было.
Директор [школы] по столу стучал: "Немцы, чеченцы, ингуши — враги народа! Вам еще разрешают учиться! Предатели, негодяи!" Обзывал нас. Директор пятой школы поселка Мелькомбинат, я там восьмой класс кончил. Что скажешь директору? Он может исключить, любую причину придумать. Боялись мы, не возражали. Просто уходили домой и дома рассказывали, что с нами вот так поступают. Что делать? Мы сосланные, надо терпеть. Терпели...
До 47 года мать ждала [отца]. Может, ему дали 10 лет? Раз в 37-м посадили, в 47-м должен приехать. Но не приехал. Потом она стала рассуждать: может быть, он женат там? Не хочет приезжать? Может, умер?
Старшая сестра всегда плакала, у нее даже песня была про отца: "Чтоб ты сгорел, Сталин... Синий голубь, ты проживи тысячу лет. Когда заснут работники ЧК, выведи моего отца из тюрьмы..." Вот такие слова. Сестра пела эту песню и на гармошке играла.
Смерть Сталина и возвращение домой
В школе, когда объявили, что он умер, все стали плакать. А я не мог никак заплакать и слюнями мазал глаза, делая вид, что тоже плачу. Мне сразу в душе пришла мысль: все, наша трагедия закончится на этом, со смертью Сталина.
...Пришли и говорят: был съезд, на съезде Сталина обвинили во всех грехах, такой документ скоро появится. Документ действительно потом появился — доклад Хрущева. Сначала он был тайным, а потом пошел по рукам. К нам этот документ попал уже в Джамбуле. Я его от руки переписал за ночь.
Когда ехал на поезде домой, я от окна оторваться не мог. Видел эти горы, радовался: вот я прибуду! Проезжал села, села были разграблены, разрушены, редко где дома сохранились. Мне это было больно. Я даже на одной станции вышел и спрашиваю: "Почему домов нету?" Их разрушили, их разрушили! На могилах надгробных плит не было. Унесли все, разграбили все. Было больно видеть это. Но радость была, что можно все восстановить.
Иссе Костоеву в 1944 году было два года. О событиях февраля ему рассказывали мать и Мария Иванова — вторая жена отца, которая поехала в ссылку с мужем и его детьми.
В конце 41 года отца забрали в армию. Но не в действующую армию, а в так называемую трудовую армию, которая рыла траншеи, заградительные сооружения под Ростовом. [Когда Ростов заняли немцы], вместе с призванными строителями этих оборонительных сооружений бежали от войны и жители этих мест. Так две сестры из-под Воронежа стали работать в колхозе, где мы жили, в селе Экажево.
В 42 году отец [на одной из них] женился. Русская женщина, Иванова Мария Ивановна. В 43 году у них родилась дочь.
Наступил февраль 44 года. Отца забрали рано утром куда-то, на собрание якобы. А там, оказывается, со всего села мужиков согнали в школу. И оказалось, они все окружены.
А эта русская женщина... Она пришла в избу, где мы были с матерью, начала пеленать своего ребенка. Военные заподозрили: хорошо говорит по-русски, молодая женщина. Поинтересовались, кто она по национальности. Ей сказали: "Ты можешь оставаться здесь, а этих вот мы забираем". Она говорит: "А отец?" — "Отец поедет с ними". Она сказала: "И я поеду с ними. Куда они, туда и я".
Всех погрузили в машину, привезли на станцию в Назрань. В Назрани суматоха, муравейник. Подаются эти вагоны — телятники, скотовозы. Со всех сел туда свозят, выгружают, едут опять.
Моя мачеха мне рассказывала в деталях, как это происходило. Около железнодорожного вокзала росли четыре тополя. Они и по сей день, кажется, растут. Высокие... "Я, – говорит, – вас сюда положила, четверых". Свою девочку и нас троих: меня, мою сестру и братика старшего, ему было четыре года. Набросала всякое тряпье и пошла добывать в вагоне место, куда грузить. "Мать ваша не умела разговаривать, она сидела на вещичках".
"Я помню этот подвал"
Нас привезли на станцию Жалтыр Акмолинской области. Это Северный Казахстан. Наша семья стала проживать там в овощехранилище, в подвале. Я помню этот подвал.
Вместе со старшими мы залезали в стоящие вагоны с углем. Выбирали, где лежит не рассыпной уголь, а большие куски. Сигнал дает паровоз — он только тронется, заскакивали туда и, пока он набирал скорость, выбрасывали пять, шесть, десять этих больших угольных камней в снег.
Нас учили старшие, как прыгать, чтобы не разбиться. Надо прыгать вперед. Не назад: потому что ударишься головой и разобьешься об рельсы. А по ходу поезда в сугроб попадешь, ничего страшного. Уголь собирали на санки, приносили домой, помогали топить печку.
В 49 году нас с этой станции перевезли в рудник, где были шахты. Рудник Бестебе Сталинского района той же Акмолинской области. Совершеннолетние, постарше люди — все пошли работать в шахту.
В том году я в школу не смог попасть, потому что мы все заболели корью. За один месяц умерли трое в нашей семье: два брата и дочка [второй жены отца], которая была моложе меня. Трое умерли, четверо выжили. После этого я отца не седым не помню. Весь был белый.
Когда снега сходили с полей пахотных, ссыльные женщины брали сумки с ремнем, ходили искать колоски. В поле идут эти женщины, колоски собирают, вдруг появляется наездник. Председатель колхоза. Визг, крик, — гонял по полю этих женщин, хлестал кнутом. Они проклинали и его, и всю эту жизнь, и всю эту обстановку. Некоторые плакали. Одну женщину запомнил — у нее он кожу снял кнутом. Женщины дожидались, пока он уйдет, — и опять шли. Опять собирали колоски эти.
...Увидишь в букваре или где-нибудь горы, рисунок с горами, бежишь к отцу, показываешь: "Папа, это вот наша родина?" Написано, допустим, Махачкала. "Это не наша родина, но это рядом с нами, там недалеко".
Драка на снегу
Пришли в школу, только начались занятия — нас всех в коридоре выстроили. Длинная школа одноэтажная, барак. Впереди директриса, русская женщина, завуч и учителя. "Дети, умер наш вождь, наш учитель Иосиф Виссарионович Сталин", — и зарыдали учителя. Некоторые дети тоже зарыдали. "Сегодня занятий не будет, мы вас распускаем домой". Заплакал стоявший рядом со мной мальчик по фамилии Сатаров.
Когда все разбежались, я с этим Сатаровым, который сидел рядом со мной за партой, подрался: "Зачем ты плакал!" Помню слегка подтаявший снег. Во время драки, когда мы в этом снегу барахтались, какая-то огромная сила меня за шиворот подняла. Это был наш комендант Гурбанский. Меня, конечно, охватил ужас. Он знал не только взрослых, каждого ребенка знал из ссыльных. Сильно ударил меня об землю и сказал: "Иди вперед".
Мы знали это здание: он вел нас в комендатуру. В месяц три раза ходили мои родители и все спецпереселенцы туда отмечаться. Когда мы стали подходить, навстречу шли муж с женой. Комендант с ними остановился, стал о чем-то с ними говорить. Нам кричит: "Вон туда, около забора дверь, зайдите, я сейчас приду".
Я поравнялся с этой дверью — и мимо сиганул. Мне казалось, что сейчас будут стрелять по мне. Выбежал на узкоколейку, по которой возили руду. Бежал, куда глаза глядят.
Мне было обидно: оттого, что умер Сталин, плачет мальчик, который сидит со мной! Значит, в моем сердце, в моей душе жила эта жестокая ненависть и осознание того, что со мной поступают несправедливо? Что все эти муки, все эти страдания исходят от одного человека.
"Я на себе испытал, что значит несправедливость"
Наступил 57 год. Как и другие, мы собрались ехать [на Кавказ]. От рудника километров двести до станции ближайшей. Эта ближайшая станция — город Акмолинск, нынешняя Астана, столица Казахстана. Там нам сообщают: выезд всех репрессированных, депортированных людей запретили полностью. Ни одного человека не пускать, билеты не продавать, вагоны не выделять. В связи с тем, что большой наплыв: якобы в Чечено-Ингушетии не могут принять такое количество возвращающихся людей. Что делать? На вокзале побыли несколько дней. Потом отец сказал: неизвестно же, когда отменят этот запрет. Сняли там квартиру.
Я вместе со старшим братом поехал на Кавказ. Через Москву, нелегально. Прятались от контролеров в вагонах поезда.
Ничего я так не хотел, как посмотреть на Сталина. Брат меня ругал: "Некогда, нам надо на пересадку!" Я с Казанского вокзала убежал, поехал на Красную площадь, отстоял очередь. (Тело Иосифа Сталина с 1953 по 1961 год находилось в мавзолее — Н.В.) Посмотрел на этого идола и увидел, какая большая разница между тем, каким я его запомнил на портретах: величавого человека, такого красивого, — и уродством, какое я увидел там.
Приехали на Кавказ. Дома нашего не было, все бурьяном заросло, развалины какие-то оставались. Нашли двоюродных-троюродных родственников, прописались. Вернулись обратно — но уже не было средств никаких. С чем ехать? Остались еще.
На заработки поехали, дома строить — кошары. С братом, с мачехой, с отцом. Потом я пошел работать учеником автослесаря. Год я потерял, восьмой класс. Узнал, что есть школа рабочей молодежи, что там можно, если сдашь экзамены за восьмой класс, сразу пойти в девятый в вечерней школе.
Я думал: если случится так, что мне удастся от этих всех несправедливостей освободиться, — я буду поступать справедливо. Буду юристом. Потому что я очень хорошо на себе испытал, что значит несправедливость.
Исса Костоев окончил Казахстанский университет имени Кирова по специальности "правоведение". Работал в прокуратуре. Возглавлял следственные группы по делу смоленского маньяка Владимира Стороженко и ростовского маньяка Андрея Чикатило. Его следственная бригада в 1990 году задержала Чикатило и довела дело до суда. До 2009 года Костоев был сенатором от Ингушетии в Совете Федерации.
Иссе Кодзоеву в феврале 1944 года было пять лет
Все эти люди, которые нас выселяли, офицеры, были в новеньких белых полушубках. Видимо, специально выдали обмундирование.
Объявили: "Вы бандиты, вы предатели, в общем, вам здесь жить нельзя. Так решила партия и правительство". Сперва гробовое молчание... А потом возгласы возмущения — и поверху начали стрелять из пулеметов. Дали понять, что возмущаться не стоит.
У нас была собака, Хаги звали, дед еще щенком его откуда-то принес. Он не пускал их во двор. Солдат отошел на шаг назад, вскинул винтовку — и застрелил нашу собаку.
И еще я помню: у нас жили военные. Четыре офицера. Им выделили комнатку. Вечером им наша бабушка готовила горячий ужин. Она говорила: "Это воины, несчастные мужчины..." А оказывается, это были офицеры, которые планировали наше выселение.
Я часто маленький с ними играл, а они кусочек сахара или печенье мне давали. В день выселения один из этих офицеров взял меня на руки — и я ему пощечину дал. И плюнул. Он говорит отцу: "Аюб, за что он меня?" — "У тебя не хватает ума понять, за что? Что вы с нашим народом делаете..."
"Я сохранился"
В соседнем вагоне старушка умирала. Она была, наверное, в беспамятстве, и все говорила, что хочет молока. На одной из этих станций ее сын взял котелок солдатский и побежал на станцию. Где-то он купил это молоко.
Сейчас военные котелки вроде сплющенные, а этот, я хорошо помню, был круглый. Алюминиевый, белый. Мужчина был в полушубке, в левой руке у него котелок. Вагоны уже двинулись, и он бежал, очень старался догнать наш вагон. Солдат стоял, дверцы еще не были закрыты, и я между ног солдата видел, как он бежит. Когда солдат увидел, что он не догонит, он в него выстрелил. Помню, как плеснуло молоко. Очень часто мне во сне это снится. И он растянулся на снегу.
Потом нас выгрузили на снег. Холод был жуткий. Мы люди южные, в тапочках многие. Там, я думаю, третья часть ночью умерла. Особенно детей много. В нашей семье, слава богу, я был один малолетний, мне шестой год шел. Я сохранился. Мы сохранились.
Солнце взошло. Я встал, посмотрел вокруг и спрашиваю бабушку: "Куда подевались горы?" Она говорит: "Здесь гор, говорят, нет. Такая страна ровная. Равнина".
Председатели колхозов отбирали те семьи, где много рабочих рук. А где дети, женщины, старики — они по два-три дня на снегу сидели. Нас отобрали, потому что в нашей семье отец был, дедушка, тетка моя, дядя.
Маленький "абрек"
Указ такой был, Молотова, что нас выселили навечно. Что над нами устанавливается комендатура. И было так: из села в село поехал — 5 лет. Из района в район — 10 лет. Из области в область — 15 лет. Из республики в республику — 25 лет.
Обкомовские работники, советские работники, нквдшники собирали людей, читали лекции. Говорили, что едут людоеды, головорезы — в общем, остерегайтесь, берегите своих детей, они детей кушают.
Я издалека знал имя каждого мальчика и девочки уже, потому что они окликали друг друга. Среди них была девочка Таня. Они бегали, играли. Мне тоже хочется играть. Когда я подходил к ним, они разбегались, как воробьи: "З’їсть, з’їсть!" — кричат. Это по-украински значит "скушает". Понимаете?
Тогда я вот что сделал. Я же ингуш, абрек. Там яма была, заросшая бурьяном. Они в этой яме играли в пряталки. В бурьян залезешь — тебя не видно. Я там сделал засаду и поймал эту Танечку. У нее такое платьишко было, мне оно показалось очень красивым. Господи, что она со мной только не делала: плевалась, царапала, кричала, кулачками била. Я повторял только одно: "Не надо, Таня, не надо, не надо!"
Я знал: никакой агрессии нельзя, потому что она отречется от меня. Сидели-сидели, потом начали разговаривать. Она что-то по-украински говорила, я по-ингушски. Потом она ушла...
Когда мы пошли в школу, дети рассказывали: "Нам говорили, что вы людей кушаете".
...В 52 году умер мой отец. Я попал в Денисовский интернат для сирот. Потом из этого интерната меня как спецпереселенца исключили: иди, куда хочешь.
"Видишь крышу, ингуш?" Жизнь в интернате
Был такой поселок Ливановка, Камышинский район. Сказали, что там есть одно место. [Глава РайОНО] мне сказал: "Все время танцуй, пока едешь". Пятьдесят километров надо было ехать в открытой машине. Но мороз несильный, градусов десять.
Танцевал! И ритуал "зикр" совершал.
Село располагалось на кургане, дом коменданта — наверху. Он вывел меня: "Камышовую крышу видишь?" — "Вижу". — "Хорошо видишь, ингуш?" — "Хорошо вижу". Потом он мне дал пинка. "Катись, — говорит, — туда. Там отдашь документы".
Это был маленький детдом. Семнадцать девочек и тринадцать мальчиков. До 56 года я там находился.
В школе меня называли "бандитом", а немцев — у меня друг Арнольд был — его называли "фашистом". Мы почти начали привыкать к этому обращению.
В седьмом классе был предмет "Конституция СССР". Учитель по этому предмету был Ким Иван Иванович, по национальности кореец. Я поднял руку и говорю: "Почему вы сказали, что все народы имеют одинаковые права? Почему для ингушей и немцев нет таких прав, как для остальных граждан СССР?" Он взял футляр из-под очков и стукнул меня по голове: "Бандючонок! Для бандитов и фашистов тюрьмы строят, а не конституции пишут!"
Рыдания вместо географии
Зима. Неотапливаемый клуб. Нас собрали. Детвора впереди, на портфелях. Парторг вышел: "Вождь мирового пролетариата..." — все семнадцать титулов его перечислил. "Иосиф Виссарионович Сталин после непродолжительной болезни скончался".
А тогда, знаете, было принято хлопать после "Иосиф Виссарионович". И эти ингушата, которые сидели [в первом ряду]: "Ура!" — и захлопали. Их оттуда пинками!
Я знал, что хлопать нельзя, траурное такое дело. Он объявил, и нас оставили плакать.
Мы с Арнольдом сидели за одной партой, потому что с нами никто не хотел сидеть: я бандит, а он фашист. Арнольд говорит: "Шакал умер, да?" Я: "Да!" — и радуемся! От смеха давимся, такая радость у нас обоих. Учительница наша по географии считала, что мы задыхаемся от плача. И гладит Арнольда по плечу: "Ничего, ребята, партия нас не оставит, она нас выручит".
У нас была девочка одна русская, мы ее Плакса называли. Мы ее на перемене поймали: "Как урок только начнется, ты заревешь. Не заревешь — ух мы тебе на перемене!.." Приходит учитель, урок начинается. И вдруг эта девочка: "Господи, что мы будем делать, генеральный секретарь ЦК партии, вождь мирового пролетариата умер!" Девочки подхватывают. Потом мальчики. И все, урок сорван.
Мы этим делом занимались две недели. Потом нас расколола учительница по географии, Марья Степановна. "Кодзоев! Угомони Арнольда, хватит, — говорит, — учиться надо".
"Объявили, что мы никакие не бандиты"
Я на зимних каникулах приехал к дяде. По селу ходили уборщицы из конторы и собирали людей: "На собранию! На собранию!" Читают письмо, и вдруг объявляют, что ингушей, чеченцев, кабардино-балкарцев, карачаевцев репрессировали незаконно, все это культ личности.
Таких светлых дней у ингушского народа было мало. Объявили, что мы никакие не бандиты. Что мы обыкновенные, нормальные люди, как все.
В море радости меня окунули! В море радости. С моего сердца сняли какую-то гарь. Передать трудно, как это было.
56 год, осень, глубокая осень... Целый поезд из машин. Дедушка Берз, ему за сто было, говорит: попрощаемся с нашими погибшими. Мы завернули на кладбище, плакали все. Потом мы повернули на дорогу. Погрузились, поехали.
Чеченцы и ингуши — во всех поездах! И все на юг. На первой станции на Кавказе кто-то сорвал стоп-кран. Что творилось! Описать это трудно. Открылись двери, люди ринулись вниз, все легли плашмя на землю. Целовали эту землю, плакали, били о нее головой. Я сперва не понял, а потом и меня эта стихия захватила. И я тоже... В общем, плакали, кричали: "Родина, родина!"
Исса Кодзоев — известный ингушский писатель, поэт и политический деятель. За распространение цикла рассказов "Казахстанский дневник" в 1963 году его арестовали и приговорили к четырем годам колонии. Впоследствии реабилитировали.
Материалы, использованные при подготовке публикации, предоставлены ГБУК "Музей истории ГУЛАГа". Любое использование материалов, предоставленных ГБУК "Музей истории ГУЛАГа" допускается с разрешения правообладателя и при указании их принадлежности.